— А этого разлюбишь, тоже уйдешь?
— Тоже уйду, — Светка снова пожимала плечиком и смешно вскидывала бровку. — С этим резину жевать? Какая разница! Ни с кем не буду. Я тебе не корова какая-нибудь. Они ведь знаешь как, ухаживать перестают, штамп в паспорт — шлеп, думает, все, повязал. А я ему — кукиш. В рыло. — Светка выкинула вперед кругленький кулачок с высунутым длинным большим пальцем. Фиолетовый ноготок дерзко сверкнул перед лицом Нонны, и та снова поперхнулась едким дымом, закашлялась и ткнула сигаретой в металлическую пепельницу с двугорбым верблюдом на донышке. — Я тебе вот что скажу, подружка милая, не привыкай ты к ним. Привыкнешь — что прирастешь, а отдирать потом — с кожей. С кожей отдерешь, сама голая ходить станешь. А без кожи, знаешь, как больно. Любой притронется — взвоешь. Лучше самой уходить. Пре-ван-тив-ная, — Светка едва выговорила это слово и рассмеялась. Ее пьяные глазки сузились и набухли. Она еще раз набрала в легкие воздуху и напряглась всем телом. — Превантивная мера, ясно?
Нонна где-то слышала это слово. Слышать-то слышала, но что оно обозначает, толком не понимала. Она отрицательно мотанула головой, неясно, мол. А вслух произнесла:
— Ясно, чего уж там. — Слово, может, и непонятное, а по сути все ясно. Уходи, пока не бросил. Вот тебе и вся превантивная мера.
Сережа исчез из ее жизни. Но не так, как Павлик. Павлик — в Передрищенск. Только круги по болоту. Сережа — шариком воздушным. В небо. Взлетел высоко-высоко, даже душа зазвенела. И растаял. Сначала в пятнышко превратился, легкое, светлое. Потом в точечку. Вокруг точечки — голубочек сизокрылый. Потом раз — и нету. А был ведь. Может, Нонне с ним полетать, может, к небу, сначала облачком, потом точечкой. Хорошо небось. Голубочек рядышком вьется, вокруг синь, звень, тучки беленькие, и никаких тебе забот. У Сережи глаза добрые, а главное — на нее смотрят. Ни вины в них, ни боли. Сильный Сережа, привязал бы к себе, и если б сама не взлетела, унес бы. Оторвалась бы от земли и не почувствовала. Где ты, закон тяготения, ау? Но Сережа улетел, остался Витька. Витька красивый, в отличие от Сережи. У того черты лица грубые, как из камня вытесанные незадачливым подмастерьем. А у Витьки — кистью проведены. Тонкой кистью, профессиональной. Каждая черточка на месте, каждый штришок. Глаза фисташковые, губы альмандиновые. Цвет строгий, выверенный. Издали смотришь, тянет, словно к полотну в картинной галерее. Смотришь вблизи, сердце трепещет, страшно становится, хочется подальше отойти. Не на нее глаза, мимо. Боль в них, надрыв. Нонна любит Витьку. А уж какой он ласковый, какой нежный! Как целует ее, как любит! Сильно, мощно, словно прирученный зверь. Нонна закроет глаза, и все ее тело моментально пропитывается им.
Нонна устроилась на другую работу, в буфет при стадионе. Сердце ее оттаивало. Она подавала посетителям соки, булочки, мороженое. По вечерам буфет работал в режиме бара. Она становилась барменом. Но народу в эту пору приходило мало. Нет-нет да заглянет парочка уставших после рабочего дня тренеров, выпьют по чашечке кофе и уйдут. Еще приходила Светка. Она приносила массу новостей из кипучей личной жизни и бутылку вина. Нонна пила вино, курила, смеялась и вздыхала — сопереживала. Но втайне она не завидовала, а даже скорее, наоборот, сочувствовала подруге. Ей казалось, что все, что происходит у Светки, — неправда. Потому что правда может быть только одна. Одна-единственная — правда любви. И она так верила в эту свою правду, что на какое-то время перестала замечать то, что происходит у Витьки внутри. Это было сложно не заметить. Все, что происходило у него внутри, непременно отражалось в его глазах. Из нежного сострадания выросли полынные соцветия глубокого страдания. Витька вдруг понял, что не любовь привязывает его к Нонне, а только жалость. Жалость — какое-то неприятное чувство. Неприятное потому, что оно тебя к чему-то обязывает. Ухаживать, лелеять, нежить. Заглядывать в глаза и предугадывать желания. Это жалость. А когда любовь, никто ни к чему тебя не обязывает. Просто сердце рвется от желания быть рядом, а глаза сами ищут возможности заглянуть вовнутрь. А руки сами тянутся к телу. И желания сами предугадываются. Будто кто-то их высвечивает огненными буквами у тебя в мозгу. И ты идешь мимо цветочницы, раз — в мозгу — возьми алую розу. Берешь. Приносишь. Одну-единственную. Крупную, алую, колючую. А в глазах счастье, и слова из уст, словно ветерок теплый: спасибо, милый. Мне так хотелось сегодня получить именно розу и именно алую. Это любовь. Или когда бежишь домой, несешься, ветер свистит, дождь хлещет. А дома тепло и сладко. И душа рвется наружу, разрывается, щемит под ребрами. И уносится музыка. Музыка! Музыка! Мелодия тоски и печали. Ностальгия по чему-то несбывшемуся, по чему-то светлому и праздничному. Ляжешь на кровать, закроешь глаза и уносишься вслед божественным звукам. Кто же там рвет его душу на части? Кто терзает его тело смятенными предчувствиями? Кто вынуждает его метаться по городу и рыскать глазами в поисках несбыточного идеала?
— Ну, я пойду? — Витька поднялся из-за стола, и в витражном стекле стадионного буфета, будто в песочных часах, только не сверху вниз, а наоборот, перетекла его отраженная фигура. — Мне еще к массажисту, что-то у меня с позвоночником.
Нонна поднесла пальцы к губам, чмокнула их и послала воздушный поцелуй Витьке, уже стоящему в дверях. — Заходи.
— Завтра после тренировки.
Нонна вдруг явственно почувствовала, что Витька больше не придет. В этот раз он ушел навсегда. Снова словно выдрали из ее груди кусок плоти. Или кусок сердца. И снова это было тяжело. Невыносимо тяжело. Ну, может быть, не так невыносимо, как в первый раз, когда она увидела Павлика со своим братом, но тоже больно. В пору наркотики с димедролом колоть. Чтобы не болело и чтобы спать. Наркотики с димедролом никто не колол. По двум причинам: во-первых, она не тот больной, кому это показано. Ни увечий, ни травм, ни послеоперационных швов. А во-вторых, и это, наверное, самое главное, у нее под разодранным в клочья сердцем медленно зрел ребенок. Она носила его в себе, ощущая все самые сокровенные подробности. Ей даже казалось, что лишь ее волевыми усилиями делились клетки эмбриона. Делились и создавали маленькое тельце, подобие ее любимого. Она прислушивалась к малейшему движению крови в его едва сформировавшихся жилках. Она чувствовала обнаженными нервами каждую нервную клеточку своей крохотулечки. Она будто бы видела внутренним зрением, как у него появляются ручки, ножки. По пальчикам, по суставчикам, по косточкам, по фрагментам маленького хрящеобразного подвижного скелетика. А однажды она увидела его головку. Просто прикрыла веки. Положила руки на прилавок и хотела было задремать, как ее мозг пронзила четкая зрительная фиксация: головка. Личико, маленькое, сморщенное, нежное. Как у старичка-одуванчика, с тонкой и прозрачной кожицей. Глазки старичка были закрытыми, Нонна тихо окликнула: